Вижу его спиной, глазами открытыми внутрь.
Он наливает нам чай, берет с магазинной полки молоко, звонит начальнику, плачет над концом Сказки Странствий, носится по комнате с новогодней мишурой, выползает из постели, выскакивает из душа, ругает "гребаный интернет", прислоняется на Автозаводской к дверям, сгибается пополам от смеха, выгибается, хватая ртом воздух, рвет бумагу, поднимает голову от работы, танцует вальс у Музеона, сбегает по ступеням Союзмультфильма, кидается подушками, читает вслух, ест руками картошку с углей, открывает ключами 54ю, несется сквозь ливень по Федоровского, кричит на кошачью ораву, стискивает зубы от боли, стаскивает свитер, поет Джангл Белз на кухне, приносит с прогулки уголок сыра бри, нервничает, зажимает кисти коленями, пишет очередной мир, спит, обнимая мою руку, крестится в храме...
Я не художник. Я не умею. Совсем его не умею. И словом не могу.
Он - моя прозопоэтическая алекситимия, витиеватости, растерянные по дороге, оставленные в Нижнем на скамье автовокзала, или уже здесь в Москве на подножке автобуса в один конец. А может они сдохли на дне гортани вместе с выдохом, выкриком, вышепотом самой страшной моей правды, в Ночь Когда Можно Говорить.
"Сердце выскребу", "чудовище любимое", "только повредись, прекрасный, урою"...
Перышко в ухе, точки карандашом в углах глаз, ирландский клевер на лямке рюкзака, синий крестик у основания шеи .
Носом в позвоночник, сгрести в одеяльный кокон.
Родной.
Скоро год.